Мама смотрела, смотрела, смотрела… Буквы начали расплываться, сливаться в сплошные широкие нити… – разливаться по бумаге…. Ничего не понять! – но маме показалось, что всё в её руках замерцало и пришло в движение… Да нет, не показалось! – вот: с невероятной высоты рухнула на землю осень… не ушиблась, не поцарапалась, – крылья оправила – расправила из края в край!
Мама поспешно отложила листок; взяла другой.
…Лес, высокий и тихий; высокий и строгий; спокойный. Большая поляна – белым бела… даже кусты, даже невысокий утлый шалашик… и только чёрное – в пр о сверках – пятно костровища… Вот: человек спит, а по белому – белому-белому – чистому мягкому снегу протягивается цепочка письмён. Одна, другая… Вся поляна покрыта тренькающими буквенными гирляндами. …Человек проснётся. Человек сделает столько шагов, сколько необходимо. Человек удивится. Человек прочитает; сост у кнется – вспыхнет – в нём недостающее звёнышко…
…Шарахнулся в плавном визге занавес. Высветилась сцена. …И сцена – нет, не разверзлась, выщёлкивая из кулисных скорлуп актёров, а – опрокинулась; опрокинулась, обняла, – не отпустила никого, покуда каждый не проиграет свою роль до конца, до самого донышка, покуда не проделает в донышке трещину, достаточную для ухожд е ния – раз и навсегда – из истошного свива личин…
Мама рассеянно отодвинула от себя листки – …дальше, дальше… Закрыла глаза.
– Вот ты и поняла! – весело воскликнул Иви. – Я пойду, ладно? Мне ещё нужно…
Мама, не открывая глаз, молча кивнула.
Иви умчался. А она… а она теперь уже совсем ничего не понимала! – наверное потому, что хотела сразу всё… немедленно! …Ходить в детский сад, учить уроки в школе, учить уроки в институте, ходить на работу, воспитывать сына, готовить, стирать, ходить по улицам, читать книги… болеть и выздоравливать, очаровываться и разочаровываться… стареть… Столько кирпичиков! – зачем? для чего? что такое строится из них? …и где, где оно, то что строится? …Кто она? Почему? …Н а меть пыли – на щеках, на платье, на соломе нутра, – м у ки куклы в кладовке кукольного театра… Так показалось…
Мама сгорбилась, всё дальше и глубже пряча лицо в ладони. Ей совсем не хотелось плакать. Ей совсем не хотелось бегать и кричать. Ей хотелось думать, думать, думать, думать… Думать туда, куда всегда не хотелось думать… куда многим не хочется думать, потому что – трудно, кажется – совсем невозможно, и… О чём? Да кто ж его знает!
Да никто и не узнает, пока не начнёт – думать.
–––––––––––––––––– - –––––––––––––––– - ––––––––––––––
ЗАЛ ОЖИДАНИЯ
Да! да! да! – всё именно так и было!...
Тяжёлая бетонная коробка станционного домика – переливалась, осв е ркивалась, дрожала, си я нным драгоценным камнем выщ ё лкиваясь из леса, из обмякшего ленточного марева троп и дорожек, из плавных, из заунывных рельсовых лесенок. Окна пригашено светились; так: приг а шенность, напоённая, внятная, будто б – слепились тысячи светлячков, но не обернулись в костёр, – обозначились Мирозданьем. Стены – стены! – шершавая вязь – так замелькало: отринули кор о бковость и углы, испили темечком ледниковую ш а пковость горных высей.
Г у кая, выметнул к станции длинное тело поезд. Фыркнул. Царапнул – навзрыд скрежетн у л – колёсными лапами (лапы еловые вздохнули, вздохнули, качнулись...). Так: встыли на двести секунд у края платформы.
Никто не покинул вагоны. Никто не взошёл в вагоны. Вот: зряшно топтанье поезда... так померещилось бы иному зеваке, окажись он тут. ...А поезд – примчался к смотренью.
Смотреньем теперь напоённый – стронулся, отряхнулся (подобно собаке взъерошенной водами, вдосталь омытой), – умчал.
-
– И-иэ-эх!..
Человечек грохнул большущую грузную сумку у края платформы, и досадливо посмотрел вслед уходящему поезду.
Это же надо! Это ж..! Да и то сказать: идиотство; одно сплошное идиотство и ничего кроме. А так ведь, можно сказать, пёр... Ну что там – пёр! – нёсся! ураганом хрипел, ног под собой не чуя, а чуя лишь сердца исстервен е лый стук, да хлюпанье, да чавканье, да скрежетанье в непомерно нагруженной сумке. Вот......Эх, пожадничал, дурак! Надо было в две сумки наложить, да и поменьше, поменьше... Ну уж что теперь.
Человечек помотал головой. Обмакнул лоб и лицо краем рубахи, стирая пот. Вздохнул; зябко повёл плечами; поплёлся к станционному домику, натужливо волоча за собой сумку.
...А и только распахнул он, сердито бормоча себе что-то под нос, тугую плавную дверь, а и только ударился о косяк да, охнув, скрылся за дверью, – тут же появилась из-за угла домика странная круглая физиономия, кошачьей в подобие, и – вслед вошедшему – отчётливо и озорно хихикнула.
-
Зал ожидания – гулкий, квадратный, с расставленными вдоль стен фанерными лавками, с окошечком кассы в правом дальнем углу – не очень-то понравился человечку. Да и чему тут нравиться! Вопреки вот уже с месяц как начавшейся осени – отопление не было включено, и спёртый холодный воздух никак не улучшал раздражённого настроения. Англо-буквенные и порно-видовые подростковые граффити по лавкам и стенам – ущербные, тоскливые – вытряхивали из зрителя омерзение и буйную печаль. Окна – грязны до непроглядности. Пол – замызган, усеян бумажками, ветошью какой-то, окурками... И – пусто, никого, за исключением одинокого представительного гражданина, сидящего возле самой кассы с шуршл и вой обильной газетой.
Человечек грохнул о близь двери сумку. Потёр-побаюкал утомлённую долго влек о мым грузом руку. И снова – в который уж нынче раз – вздохнул.
– Эй, паренёк! Как вас там...
Человечек вздрогнул. Обернулся. Оторопело посмотрел на гражданина с газетой.
– Простите, это вы мне?
– Тебе-тебе... Во даёт: «это вы мне?» Да нас тут двое всего!
– Семён Семёныч...
Семёну Семёновичу буквально несколько месяцев назад исполнилось сорок лет, и ему никак не ожидалось услышать в свой адрес оклик «паренёк». Да и потом, что это за фамильярность такая! Что это...
– Сеня, значит. Ладно. – Гражданин схлопнул газету и вкусно зевнул. – А не знаете ли, Сеня, когда там у нас последняя электричка? Тут расписание намазюканное какое-то, неразборчивое... а и спросить не у кого, – касса закрыта. Да ко всему прочему, похоже, что кроме нас в этом монументальном сарайчике никого нет....А?
– Ну... она ушла только что. Вот только что. Я и сам на неё минутой разве что не успел!
Семён Семёнович почувствовал даже некоторую виноватость перед невоспитанным гражданином. Ему захотелось похлопать по плечу, всплеснуть руками, помотать головой, – утешить хоть как-то, хоть чем-то (сам-то уж – свыкся...).
– Что?!?!
Вопль ещё висел в воздухе, вылетевшая из рук газета ещё не коснулась пола, а гражданин – исчез. Вылетел, дверь едва не снявши с петель; ругнулся на улице.
Семён Семёнович потоптался растерянно. Поозирался. Подошёл к газете; ах, как жалко ему стало газету! Она была похожа на распластавшуюся в комковатом заснеженном поле птицу, – птицу изнурённую, но ещё полную сил, но ещё готовую к новым свершеньям, к дальнему пути. Семён Семёнович поднял её и, аккуратно разгладив, положил на лавку. Птица – газета – благодарно обмякла.
Шумн у ла дверь. В зал ожидания, хмурясь и грозно надувая толстые небритые щёки, вкатился невоспитанный гражданин.
– Нет, ну это ж супостатство сплошное! – грохнул он, свирепо косясь на закрытое окошечко кассы. – Ну уж это... Да я им разнесу сейчас всё за такие кренделя! Я вот сейчас лавку возьму и нашествие Батыя им заделаю сверху донизу!
Гражданин обхватил ближнюю к нему лавку поперёк – спинку и сиденье лапищами ох а пив, поелозил её, от пола чуточку отодрав, но всерьёз поднять не осилил, – забабахнул лавку на место; плюхнулся на неё же, ногу – в забабахе неловком ушибленную – потирая и что-то невнятное бормоча.
– Да не огорчайтесь вы так, – посочувствовал Семён Семёнович. – Что вы...
Бывший читальщик газеты, столь очевидно – невзирая на солидное обличье – проявивший себя невоспитанным и буйным хулиганом, уставился на него с мрачным, но несомненно живым интересом.
– Ну?
– Что – «ну»?..
Семён Семёнович немножечко испугался.
– Электричка следующая когда – знаешь?...Когда?
– Следующая – утром... Через восемь часов.
– Ну-у... Ну и начудил ты, Сеня..!
– А я-то здесь при чём? – удивился Семён Семёнович. – А? При чём здесь я-то!?
– Да это я так... – солидный, но хулиганистый гражданин, опрокинув на лоб шляпу, крепко потёр затылок. – Так... Шутю, понимаешь?
– Вы, между прочим, здесь были, когда электричка подошла, – язвительно заметил Семён Семёнович, – что ж не сели?
– Не искри соплями, а то уши загорятся, – грубовато посоветовал гражданин. Вздохнул. – Ладно... нам тут всю ночь на двоих одну грушу околачивать, – давай знакомиться.
– Я давным-давно уже представился... – вы ж меня всё «Сеней» кличете! Кстати, я вам не давал ни малейшего повода для такой фамильярности. И вообще – на «ты»...
– Говорено же: не искри. «Ты», «вы»... – не на рауте, не в опере... Что ты, прямо, как не родной!
– Да какой я вам родной...
– Не понял.
Гражданин так крепко теран у л затылок, что шляпа, и прежде совсем уж проглотившая брови, ныне совсем свалилась с его головы.
Свалилась – покатилась к двери. Оба собеседника проводили её взглядами отрешёнными, едва ли и заметив бегство нагол о вной одёжки.
– Так я не понял: ты мужик или не мужик?
– Ну что вы ко мне привязались...
– Нет, ты – родной или не родной?
– Да родной я, родной! – закричал, сорвавшись, Семён Семёнович. – Вот ведь пристал!..
– А раз родной, значит – на «ты».
Гражданин встал с лавки, распрямил плечи и торжественно протянул огромную, похожую на ковш экскаватора, ладонь. Встал и растеряно улыбавшийся Семён Семёнович; протянул ладошку в ответ.
– Капитан Немо.
Ладони слепились в рукопожатие.
– Простите, как?..
Рукопожатье разъялось. Семён Семёнович и гражданин-Капитан уселись на лавку вновь.
– Капитан Немо.
– Удивительное поименование...
– Обычное. – Капитан поёрзал на лавке, устраиваясь поудобнее. – Я, Сеня, уже привык....Это меня во дворе нашем так прозвали, когда я у себя в гараже подводную лодку клепал. Мне нравится.
– Вы...
– «Ты». И можно просто: Капитан.
– А?.. Ах, ну верно. Так ты построил настоящую подводную лодку!? Маленькую, да?...Настоящую?
– Ага, настоящую... Из фанеры! – Капитан показал Семёну Семёновичу язык и лучезарно ухмыльнулся. – Я подзаработать крепко собирался, вот и выдумал разных пейзажей понаделать, а на их фоне – фотографировать. Понимаешь? Верблюды там всякие с пальмами, крепости да дворцы, подводная лодка... Малышни у нас, во дворе, много было – от двух до двадцати, – кому романтику, кому лирику; разбогател бы – от нечего делать, хоть унитаз себе из платины варгань!
– И что?
– И то! Лень стало. – Капитан расхохотался. – Так подумал: зачем миллионерить, добираясь к вершине творения – платиновому унитазу, если мне и на фаянсовом, как соколу в гнезде! – Гулко хлопнул себя по коленям. – Только лодку и успел сделать; из гаража вынес, посерёд дворика пришвартовал, – пусть море помнят, поплавки сухопутные....Отсюда и прозвище.
В Семёне Семёновиче колыхнулась симпатия к своему вокзальному сосид е льцу.
– Ох, да ты, наверное, моряком был? да?
– Не-а. И на море не бывал никогда. Не довелось.
Капитан пригорюнился.
-
(Ох… – о-хо-хо…! – как жалел Капитан, что – не довелось...
И носило, носило его... И пески пустынные руками трогал, и об острые горные выпендрюшки бока обдирал, и ноги стирал до кровавых проплешин на таёжных тропах... Два десятка профессий переменил, – ни в какой не осел... Три семьи изведал... Кнуты да пряники по жизни – мешками собирал... И – носило, носило, носило его... а к морю не выносило ни разу.
Как же, как же так? А и сунься – не разберёшь! Сто раз – запаха шального (ах, солёного!) завиток учуя – лыжи вострил он в милые сердцу края, где дельфины плещут росою в лицо горизонта, где пьяные ходят ветра, где облака омыты невнятицей птичьих игрищ, где скалы приподняты над землёй, и землю несут на себе и машут руками.
…А вот в детстве…)
-
– Да… – Семён Семёнович сочувственно поёрзал в кресле. – А я вот бывал, целых три раза. Маленького ещё родители возили, – дикарями у старушки какой-то устроились. У неё ещё дерево – шелковица – светлое такое, большое, во дворе росло… Два раза с женой в санатории. …Жарко там.
– Чудак! – Капитан глянул на него несколько обалдело и укоризненно, как водолаз на курящего карпа. – Да разве на море бывают? Вот ведь вздор! Морем – дышат.
– Это как?
– Ну… – Капитан задумался. – Вот, скажем, женщина, которую ты любишь… да! …прижмёшь к себе – уж дальше, кажется и нельзя, аж кожа трещит! – а всё мало. Вот она здесь, рядом, разве что – отошла от тебя на минутку, положим, супу сварить, – ты уж задыхаешься, тебе уж воздуха мало: к ней! к ней! Трёшься поблизости, пока она этот суп варит, не отходишь ни на шаг. …Понял?
– Да как-то не очень. Но что-то, конечно…
– Балда! – Капитан с жирным смачным хрустом поскрёб двухнедельную щетину на подбородке и взглядом снисходительным, сожалеющим в Семёна Семёновича упёрся. Вздохнул. – Академик, ты когда-нибудь женщину любил?
– Я не академик, – машинально, но твёрдо отрёкся Семён Семёнович.
– Раз очки носишь, значит – академик, – наставительно сказал Капитан. – Так как, любил? или… – Тут он с демонстративным ужасом выпятил свои шоколадные шальные глазищи на Семёна Семёновича: – Сеня, не пугай меня! Неужто без любви жизнь прожить умудрился?
– Да отвяжись ты от меня, – вяло отпихнулся тот.
– Неужто, Сеня?...
– Ну тебя, – буркнул Семён Семёнович, и досадливо отвернулся от назойливого любоп ы тника.
-
(Женат Семён Семёнович был всего один раз, и – по сей день…
А жену – не любил. Вот как… Да, конечно, прожили они вместе целых пятнадцать лет и уже давно – прочно и безнадёжно – привыкли друг к другу, но… но и вначале любви не было! Не было! Вот ведь…
…Но была любовь! Была! Та девочка на балконе…
Он ходил возле этого балкона несколько лет, и смотрел, смотрел. Месяцы сбивались-слипались в часы, годы – в дни, – сумасшедше и мимолётно!
…Юный Семён Семёнович, взглядом пылающим, взглядом невесомым упёршись в мякоть подушки, смеялся, всхлипывал, яростно мотал головой, растирая по наволочке слёзы, и звуки, и милые сердцу видения.
Потом вскакивал – снова бежал к смотренью, если и не той девочки (о, может быть она спала…) то хотя бы того балкона.
И смотрел, смотрел…
Но так и не решился обратиться к балконным небесам хотя бы с одним словом. А зато – за все проведённые в радостях и муках годы – ухитрился скопить целых четыре взгляда (оттуда! с небес!..), а в одном из них различил понемногу – годами перетирая – узнавание и привет.
…Спустя какое-то время девочка уехала. Куда?.. Куда – Семён Семёнович не знал. Да и не пытался узнать, просто – помнил.)
-
– Ну что, академик, время позднее. А? Что, спать будем ложиться или, может, яблочком угостишь?
Капитан грузно хохотнул.
Он вообще, такой как есть – шумный, грубоватый, – здесь, в строгом квадратном крошечном зале ожидания, всё больше и больше напоминал Семёну Семёновичу заплутавшего в железной бочке бобра. …И – гулкие шаги; хотя Капитан всё время сидел на одном месте, только ворочался мало-помалу – Семёну Семёновичу явственно представлялись исходящие из него гулкие беспокойные шаги. Вот бы… Хотелось взять и опрокинуть бочку, чтобы бобёр, наконец-то выбрался, наконец-то перестал грохотать и суетиться.
– Какие яблоки? – Семён Семёнович подвинул ногой к Капитану скрежетнувшую сумку. – Там только дачный инвентарь. Жена велела забрать с дачи посуду и прочее…
– Да ты что, Семён!? – Капитан шумно и обиженно засопел. – У тебя что, в этом тюке груздя-кочевника съестного совсем нет? ни крошки?
– Ага, – грустно подтвердил Семён Семёнович. – Только тарелки, половники, сковородки, кастрюли…
– И д о ж д ь.
Вокзальные сидельцы вздрогнули. Голос (а может и не голос, а миллион сквозняков, сложившихся в короткую фразу...) показался каждому из них р я дошним, чуть ли не над ухом.
Капитан вскочил и быстро, чуть не опрокинув лавку – заглянул под неё. Семён Семёнович же замер; испуганно поблёскивая очками, мелким натужным огл я дом – осмотрелся.
– Никого.
Капитан выпрямился. Растерянно покрутил головой. Фыркнул. Потоптался, даже не замечая, что топчется на собственной шляпе.
– Никого, Сеня… Ты что-нибудь понимаешь?
– Никого… – прошептал Семён Семёнович. Чуть расслабился; провёл рукой по лицу, задирая и кособоча при этом очки. – Никого…
Шуршн у ло.
Тут оба вокзальных сидельца, не сговариваясь, скосили глаза на сумку. Сумка, только что стоявшая неприметно и грузно, потемнела, набухла сыростью и на все свои брезентовые засаленные бока вытолкнула, из глубин – наружу, блескучие мелкие капли. Сумка чуть осела, чуть накренилась и выглядела в таком положении довольной, признательной, ублаготворённой.
– Что у тебя там с половниками, Сеня?
– С половниками?..
Семён Семёнович опасливо посмотрел на сумку. Нет, не узнавал он сумку – дикое дело! – странная такая нынче… да и вообще: просочилось прочное неотгоняемое ощущение, что сумка сама – смотрит… внимательно смотрит, с намёком… Вот ещё!..
– Что-то там у тебя растеклось, Сеня, – озабоченно сказал Капитан. – Ну явно!
– Да чему там течь-то…
– Может, ты какую-нибудь кастрюлю вместе с супом прихватил? а, Семён?
– Ага! и чайник с кипятком…
– Ай!
Капитан быстро поджал ноги. Семён Семёнович ног поджать не успел, – остолбенел, таращась…
Сумка распахнулась. Колыхнулась, переваливаясь с боку на бок, как Ванька-встанька. Будто бы – так показалось и Капитану – простонала…
Ох, – ну что за сумка!
Из глубины, из чрева невнятного и неразглядного, выпорхнула тучка. Выпорхнула – обернулась больше самой сумки, очертаниями своими более сумку не напоминая. О! она несомненно была слеплена из множества всяческих предметов – это угадывалось: тут и кастрюли, и сковородка, и ложки с вилками… и старые брюки… и чашки… Туча – из множества тучек, уже теряющих отчётливый, да и вообще какой бы то ни было, облик… в новом своём пребывании – призрачных и пушистых; они ещё не приняли какой-то иной, особой и общей для всех формы, но уже (так ощущалось), втискиваясь – оставляя прежнее обличье – съедин я лись друг с другом.
Туча поднималась, поднималась, поднималась к потолку, плавно, неторопливо. Она как бы осторожничала, как бы не желала пугать и опрокидывать своей чрезмерной летучестью. Так! Так! Взмыла, отблёскивая, переливаясь, – ск о снулась с потолком.
А как туча поднялась, замерла, – так сумка, облегчённая и развёрстая, закрутилась юлой на полу; закрутилась-завертелась, верчением стягиваясь в шар. Стала шаром. Но – на мгновение… На совсем на немножко… А чуть погодя – рассыпалась, вьюжа зал ожидания в ш у рный бумажный вихрь, тысячей тысяч листков.
– Что это?.. – Дребёзгл был голос Семёна Семёновича, просителен. – Что это? …а?
Капитан молчал.
Семён Семёнович обвёл пришал е лым беспомощным взглядом заплёснутые в бумажные сугробы окрестности. Икнул.
– Ты чего? – сурово спросил Капитан, нервно потирая пятернёй скулу. – Заняться больше нечем, что ли?
– Как это?.. – снова икнул.
Тут, без всяких предупреждений и громовых раскатов, из тучи под потолком р у хнулся дождь. Дождь заплясал на изуз о ренной множеством буковок белизне листов, нисколько не затирая ни белизны ни узоров, но напитывая собой насквозь. Дождь забарабанил по шляпе Капитана, по побелевшему, выгнутому – стуч а нью навстречь, лицу Семёна Семёновича. Зафырчал ручьями по стенам, смывая-сбивая известь и краску, прокладывая многие, причудливо и неожиданно сплётшиеся русла; звонко, журчл и во заболбот а л по окнам; запрудил лавки, выбиваясь из округлых углов – к полу – весёлыми булькающими водопадами.
Дождь не был холодным, – нет! – не был знобким или промозглым, невзирая на прочную погружённость приютившего его пространства в осень. Дождь не был натужным, не был колким. Вот так: веянье – летнее, долгое – одуванчиковых лохмотьев, оседлавших солнечные блики; по сб и ву волос, по векам, по губам – горячая, в сумасшедших травных запахах ладонь. Ах! И хочется вздохнуть. И хочется запрокинуть руки под голову – опрокидываясь в сон… и сон – настоящее пробуждение, долгожданное, дорогое.
Но ещё – опрометь, лязгающая тугая горячка, так похожая на ужас, что будто и не ужас, не ужас совсем, а – так: дрожь застоялого, продёрнутого ржавью механизма; упадающий – взрыв! – грохот опомнившихся-двинувшихся сочленений; скрип, скрип, скрип… осознание себя как ноши, как – может быть – чуда.
Зал ожидания преобразился; вот ведь: распрямился, замерцал каждой точечкой. Он вообще перестал быть похожим на зал ожидания, напоминая нынче, и в том – находя всевозможные приятности, ночную заснеженную поляну в чащобном зимнем лесу: лес, лес, лес… дубы да осины, да берёзы, да иные древес а … строгий дремучий разлёт ельника… и – поляна посерёд… мерцающие сугробы… лукавая лизь позёмки… Промелькнул след. Целая цепочка следов. Следы, следы, следы – во всякое направление… из всяких мест…
Семёну Семёновичу стало страшно. Дыхание обернулось частым, разбросанным, – рваные короткие вдохи и выдохи мотались по истошно напряжённому организму скоротечными шариками-пузырьками.
– Что же у тебя за сумка такая, Сеня? …Это ж в каком магазине ты её купил??
– А?..
Лицо Семёна Семёновича побелело. Уши наполнились мелким стеклянным шумом. В дурн о тном обмороке стал он оползать по лавке – вниз… вниз… вниз…
– Эй! Сеня!
Капитан вскочил – резкий, быстрый, – ухватил Семёна Семёновича под мышки, втянул по лавке обратно.
…А и только вскочил он, как туча – растеклась, облепив потолок, качнулась… всосалась сквозь… девалась куда-то. Ни тучи, ни сумки, ни содержимого, только: исписанные листы, разбросанные повсюду; мерцающий зал ожидания; огромная – невероятно огромная!... – осень за окнами.
– Семён! ну-ка, очухивайся! – Капитан пару раз, не сильно, охлестнул бедолагу по щекам. – Очухивайся, очухивайся, сусл ё ха кучерявая! Приходи в себя…
Веки Семёна Семёновича дрогнули. Мотнулась голова.
Капитан одарил страдальца ещё одной пощёчиной. Голова мотнулась сильнее, глаза приоткрылись.
– А…
– «А» и «Б» сидели на трубе, – бодро откликнулся Капитан.
– В смысле? – непонимающе моргнул Семён Семёнович.
– В смысле – «А» упало, «Б» пропало… Что осталось на трубе?
– Ничего не понимаю… – жалобно поморщился Семён Семёнович. – Где… это? Ну… Туча. Да? …Где она?
– Ни тучи, ни сумки, – лучезарно улыбаясь, обрисовал ситуацию Капитан. – Надаёт тебе теперь по шее жена! А? Начисто вывеску обкусает, а то и щупальца в косички заплетёт.
– Да что ты городишь! – возмутился Семён Семёнович. – Да что ты вообще несёшь-то!..
– Не кипятись, суслик, – охолон и л собеседника Капитан. – Это я тебя заместо нашатыря… развлекаю. – Плечом тяжело навалился, зашептал: – Мы тут во что-то вляпались… понять бы во что! Ты-то как?
– В смысле? – тоже шёпотом.
– Ну-у… Соображения какие есть? Ты вот как полагаешь, это с нами – что? …Да что ж ты всё глазами-то л у паешь, - рассердился Капитан. – Очки носишь, а мозг о й пошевелить лень!?
– А ты – шляпу, – огрызнулся Семён Семёнович.
Шепотл и вая перебранка сосидельцев-собеседников нервными гулкими хлопьями раскачн у лась по залу, зашелестела, загудела в углах. Загустел, шёпоту – блюдом, воздух. Загустела, совсем уж шлёпнувшись-обволокнув со всех сторон, темь.
– Э-э, говорить с тобой… – досадливо сморщился Капитан.
-
(…А было Капитану сорок… да: сорок лет. А допрежь того, как исполнилось ему сорок лет, было ему и четыре… и десять… и двадцать пять… Но ни разу не помнил он случая, чтобы что-то изменилось в нём вверх тормашками, перескочило куда-то в сторону; и в четыре – он, и в десять – он, и в двадцать пять, и в сорок.
Ему с самых ранних пор талдычили, что вот он – Борюсик, Боря, Боренька, Борюшка – младенчик-ребятёнок, и пребывает, можно сказать, в состоянии несмышлёном, неявственном, подготовительном… в детстве. А дальше – дальше совсем-совсем другое!: он станет юношей… Но и этим дело не ограничится – нет! – он станет взрослым.
Да-да, – говорили взрослые, – ты тоже будешь взрослым, как мы… Ты перестанешь быть ребёнком и станешь взрослым…
О! и впрямь, он видел, что эти существа, говорившие с ним снисходительно и убеждённо, – иные, чем он, какие-то наотмашь другие. Отличий было много, но самое главное – хозяйское, неогл я дчивое право на всё, что вокруг. В том числе и на него, Борюсика. …Неужто он тоже сможет так!?
«Боренька, ну что же ты делаешь! – возмущалась мама, наблюдая, как её сын – в очередной раз – наклоняется к пёстрому камушку на окоёмке лужи, к причудливо изогнутому куску проволоки, к необычайно красивому и загадочному обломку чего-то. – Что ты всякую гадость руками хватаешь! Тебе что, игрушек мало?»
Ну конечно, мало! …Нет, он помнил о своих игрушках, и даже охотно, правда, не слишком часто, играл в них. Но… его всё время, безотчётно, неопределимо никак, смущала некая законченность, однозначность того, что называлось «игрушками». Заст ы вшесть, что ли… Может быть потому, что их делали взрослые, давным-давно всё позабывшие, и ничего – давным-давно – ничегошеньки! – не понимавшие.
Но это вовсе не означало что ему не хотелось стать взрослым. Наоборот – до дрожи хотелось (как, впрочем, и большинству детей). С одной стороны – избавиться от мучительного надсадного опекунства, с другой – вкусить прославляемую повсюду сладость метаморфозы: ребёнок – взрослый; стать совсем другим существом, почти марсианином. …Вот так, должно быть: ползала гусеница по листу, …ползала, ползала… хлоп! – бабочка.
…Шли годы. Всё взрослее и взрослее становился – когда-то совсем маленький – Борюсик. И снова – шли, шли, шли годы, да иной раз при прохождении так топали! Так топали… Но – снова выравнивались в верен и цевый струйный шаг, и – шли, шли, шли… А метаморфоза всё никак не наступала. Уж казалось бы: щетинистая физиономия, как напильник круглый, ручищи – лопатами, дети свои появились, да… и окликали уже не «Борюсик», а «Борис Григорьевич», или приятельски «Капитан», – да поди ж ты! не наступала метаморфоза; всё в нём снаружи стало иначе, а внутри – прежний мальчонка-ребятёнок, только пригнувшийся, согбенный…
И так приметил он, что у других – то же. Да! Только – притвор я шки! ух, какие притвор я шки!: делают вид, что метаморфоза благополучна совершилась и остервенело играют-живут по раз и навсегда сляпанному, зар а мленному сценарию – кто как может, но стараясь, стараясь… Вот: пригнувшиеся, согбенные дети с паутинистым взглядом. …О! …Впрочем, Борис Григорьевич и сам в игру втянулся; как говаривал он в бытность свою третьим мужем у пятой жены: «Со временем и гусь сопьётся, если бутылку не отнять». …Тоскливой – вдрызг и до хохота – была ему его взрослость. Да и другим… Однако, большинство взрослых старательно, да и с немалым апломбом, делало вид, что – вполне привыкли, что даже – находят удовольствие… (а глаза-то – сиротские!), и старательно, старательно-старательно, готовили к будущей взрослости своих детей. Сам повзрослевший Борюсик ничем подобным не занимался, утвердительно полагая это мерзостью и воровством, а к своим родительским обязанностям относился наплевательски и сумасбродно.
…Борюсику – Борису Григорьевичу, Капитану – казалось, что если он доберётся до моря и, разбежавшись, бухнется в первую же попавшуюся волну, то его сразу омоет, очистит, выметет набело, заново! – вернёт обратно… Он сумеет! …Ох, жизнь, вероятно, подозревала в нём это умение и настойчиво, прочно отодвигала Борюсика, раз за разом пытавшегося прорваться и обрести, от пронзительных морских объятий.
Но почему!
Да что ж ты…)
-
– Не гуди, калина, лучше песню спой, – гуд ё жно бормотнул Капитан.
И так гулко, так безответно прозвучалось в нём напевание, что сразу стало понятно: задремал; дрёма окатила-ольн у ла-заволокла… так неожиданно, так мимолётно! Как он с этим очкастым горбылём заболтался – так и ухнулся по ходу, будто горой песка ляпнули; ляпнули – и истряхн у ли обратно. Дела! Прямо, как этот… с обмороком его идиотским!